– Все кончено, – сказал Равик. – Сегодня утром. Не спрашивай ни о чем. Страшно хочу
спать.
– Тебе еще нужно что-нибудь?
– Ничего. Все кончено. Мне повезло.
– Где машина?
– На улице Понселе. С ней все в порядке.
– Больше ничего не надо делать?
– Ничего. У меня вдруг ужасно разболелась голова. Хочу спать. Попозже спущусь к тебе.
– Ладно. Но, может быть, все-таки надо еще что-нибудь сделать?
– Нет, – сказал Равик. – Больше ничего. Все было очень просто.
– Ты ни о чем не забыл?
– Нет. Как будто не забыл. Только теперь я не могу об этом рассказывать. Надо сначала
выспаться. Расскажу потом. Ты будешь у себя?
– Конечно, – сказал Морозов.
– Хорошо. Я зайду к тебе.
Равик вернулся в свою комнату. У него сильно разболелась голова. Он постоял немного у
окна. Этажом ниже белели лилии эмигранта Визенхофа. Напротив высилась серая стена с
пустыми окнами. Кончено! Он поступил правильно, так оно и должно было быть. Теперь всему
этому конец. Но что же дальше? Этого он себе не представлял. Его ничто больше не ждет. Завтра
– слово, лишенное всякого смысла. Нынешний день – последний.
Он разделся и снова вымылся. Долго держал руки в спирту и дал им просохнуть на воздухе.
Кожа на суставах пальцев стянулась. Голова отяжелела, и мозг словно перекатывался в черепной
коробке. Равик достал шприц и простерилизовал его в маленьком электрическом кипятильнике,
стоявшем на подоконнике. Вода клокотала несколько минут. Это напомнило ему ручей. Только
ручей. Открыв две ампулы, он втянул в шприц прозрачную, как вода, жидкость, сделал себе укол
и лег на кровать. Полежав немного, он взял свой старый халат и укрылся им. У него было такое
ощущение, словно ему двенадцать лет и он устал и одинок тем особенным одиночеством,
которое присуще годам роста и молодости.
Он проснулся, когда уже смеркалось. Над крышами домов розовела вечерняя заря. Снизу
доносились голоса Визенхофа и Рут Гольдберг. Он не мог разобрать, о чем они говорили, да и не
особенно прислушивался. Подобно человеку, случайно заснувшему среди дня и проспавшему до
самого вечера, он чувствовал себя совершенно выбитым из колеи и вполне созревшим для
мгновенного, бессмысленного самоубийства. Если бы я мог сейчас оперировать, подумал он.
Какого-нибудь тяжелого, почти безнадежного пациента. Он вспомнил, что весь день ничего не
ел, и внезапно почувствовал страшный голод. Головная боль прошла. Он оделся и спустился к
Морозову.
Морозов в рубашке с закатанными рукавами сидел за столом и решал шахматную задачу.
Комната была почти пустой. На одной стене висела ливрея. В углу – икона с лампадкой. В
другом углу стоял столик с самоваром. В третьем
– роскошный холодильник, гордость Морозова. В нем он выстуживал водку, пиво и разную
снедь. На полу перед кроватью лежал турецкий коврик. Морозов безмолвно поднялся, достал две
рюмки и бутылку водки. Он налил рюмки дополна.
– «Зубровка», – сказал он.
Равик присел к столу.
– Пить ничего не хочу, Борис. Но я чертовски голоден.
– Ладно. Пойдем ужинать. А пока что… – Морозов достал из холодильника ржаной русский